Высокая сельва

Георг Даль ::: Последняя река. Двадцать лет в дебрях Колумбии

На склоне за свайной хижиной, на дереве во- ладо гукает маленькая сова. В прибрежных зарослях поблизости звучит какой-то шорох. Похоже, что кто-то бежит через кусты по сухим, прелым листьям. Три-четыре скачка, и животное — скорее всего, это агути — уже под защитой высокого леса за расчисткой. Там посвободнее, легкий шелест — и снова тихо.

Тихо, если не считать металлического трезвона цикад, кузне­чиков и сверчков. Этот звон будет длиться до тех пор, пока сюда не дотянутся лучи солнца.

Тихо.

Но вот что-то зашевелилось у очага. Мелькает блик света: кто- то подложил дров и принялся махать опахалом из пальмового листа, раздувая головню, которая тлела в золе со вчерашнего ве­чера. Головня не простая, дерево особое, оно может тлеть несколь­ко суток, сохраняя жизнь огню. Ярче, ярче, и вот уже по сухому нолену заплясали язычки пламени. Различаю бурый потолок из пальмовых листьев и смуглую женщину, которая сидит на пятках и терпеливо раздувает огонь в очаге. Молодая хозяйка дома, жена Не-эн-саби. Вот она поставила на три очажных камня глиняный горшок с кукурузным кулешом и вешает рядом на деревянный крюк мой основательно побитый котелок.

Летучий отсвет пробуждающегося огня играет на темно-корич­невом, с черными мазками копоти от дыма коническом своде, ло­жится на пол из темно-серых пальмовых брусьев, на столбы из светлого дерева балаустре, на развешенные повсюду корзины и калебасы со всякой мелочью, которая накапливается даже в ин­дейском хозяйстве за месяцы и годы. Темно-коричневые духовые трубки, блестящие черные луки и остроги висят на стропилах рядом с удочками из белых прутьев мангалеты и матово-черными колчанами из бамбука и кожи муравьеда.

Гениальная постройка эта свайная хижина индейцев чоко, всецело сделанная из материалов окружающего леса. Она кажет­ся легкой и хрупкой, пол буквально покачивается под ногами, а на самом деле прочность и гибкость ее таковы, что опа может про­тивостоять самым яростным бурям тропической сельвы. Хочется сравнить свайную хижину с живым существом, во всяком случае пока в ней кто-то постоянно обитает и между тремя камнями оча­га горит огонь.

У индейцев чоко заведено так, что, если кто-то из семьи умер, остальные тотчас переселяются, а заброшенная хижина служит обителью душе покойного. Во время моих странствий я иногда ночевал в таких лачугах. Но это бывало только, когда я ходил один: индеец лучше устроится под открытым небом. И даже мне, хотя я отнюдь не мистик и к тому же никогда не был чрезмерно впечатлительным, пустая, покинутая хижина представлялась мертвой, и не так, как беспризорный дом белого человека, а по- настоящему мертвой. В пей сумрачно, сыро, даже костер не может ее оживить. Утратив живую упругость, она быстро превращается в груду преющего хвороста. Приходится вампирам и большим темно-коричневым скорпионам, которые вселились к покойному, чтобы составить ему компанию, искать себе другое убежище.

Но эта хижина — я в ней гощу не первый день — еще живая и приветливая. На парах по краю пола заворочались неясные фигу­ры. Встаю, надеваю пояс с ножом и мачете, беру фонарик. Мне полагается первым спуститься к ручью для утреннего туалета.

На этот счет есть строгий порядок. Во-первых, я старший из мужчин, во всяком случае единственный, у кого уже появились седые волосы, во-вторых, я некогда был усыновлен старым могу­щественным знахарем. Правда, мудрый Мари-гама два года, как умер, но кто поручится, что он не передал какие-то из своих тайн приемному сыну, который, хотя и не может считаться полноцен­ным хаи-бана биа, иногда все же исцеляет больных и явно совсем не боится злых духов...

Так судят мои смуглые друзья, и зачем мне их переубеждать? Пользуясь их взглядами, я порой могу помочь им, если случилась беда и нужны скальпель и шприц. Словом, обувайся — и к ручью, чтобы после тебя остальные могли умыться в свою очередь.

Выйдя на берег, застаю врасплох ползущую вверх по лиане длинную древесную змею Oxybelis. Луч фонарика заставляет ее замереть, и она тотчас обращается в лиану. Бурое тело змеи чуть толще моей шариковой ручки, но тоньше указательного пальца. Зато длина изрядная: около полутора метров. Посчитав, что я веду себя слишком назойливо, змея поворачивает ко мне свою заострен­ную голову и разевает щучью пасть, но это показной жест. Ее ко­роткие ядовитые зубы расположены совсем глубоко, чуть ли не в глотке, она не может ими как следует укусить. Яд — его совсем немного — достаточно эффективен против еще меньших змей и ящериц, но для человека вряд ли опасен. Я сужу так потому, что меня дважды кусали представители этого вида, и никаких послед­ствий не было.

Поскольку я уже заспиртовал один экземпляр, а в банках мало места, отпускаю змею с миром и вхожу по пояс в прохлад­ный, чистый горный поток. Еще темно, но до рассвета осталось уже немного. Над кронами деревьев на востоке мерцает Венера. С мокрыми волосами поднимаюсь обратнб в хижину. Одна из жен­щин ставит передо мной миску с дымящимся кофе.

Кофе, табак и соль — моя слабость, роскошь и в то же время звено, связующее с миром, который простирается за лесами и ре­ками. Они да еще полдюжины книг в прорезиненном мешке, что висит над моим ложем. И кроме того, ружье (трехстволка, два ствола 12 калибра для дроби, третий для пули), патронташ, по­ходная аптечка, бритва, фонарик, бидоны с консервирующей жид­костью, обувь на резиновой подметке, да несколько защитных ру­бах и брюк, которые мне здесь в лесу ни к чему. В остальном мое снаряжение вполне могло бы сойти за индейское, исключая разве рыболовные крючки с поводком из нержавеющей стали.

В хижину поднимается До-чама — «речная выдра». Получает миску кукурузного кулеша и выпивает его. Затем подходит ко мне и тихо спрашивает:

  • Уанда ми, м’бебр? Катума-да?
  • Ага, м’бебр. Уанда ми.

Вот и готова рабочая программа на сегодняшний день, ведь здесь охота считается работой. Мы пойдем в горы. Дальше все за­висит от того, что нам попадется. Выдра снимает со стропил ду­ховую трубку, колчан и мачете, а я протираю стволы и проверяю содержимое патронташа. Десяток дробовых патронов, пять с пу­лей. И достаточно. Расточительность неуместна, когда до ближай­шей лавки неделя пути.

Жидкий рассвет просачивается сквозь древесные кроны, когда мы молча поднимаемся по длинному склону в безлюдный горный край, служащий водоразделом между истоками Тарасы и Сан- Хорхе. Один за другим звонкие птичьи голоса начинают привет­ствовать новый день. Среди круч за рекой звучит глухое, низкое рычание, словно какой-нибудь грозный зверь злобствует от того, что мрак рассеялся прежде, чем он успел завершить свой крова­вый ночной обход.

Я невольно улыбаюсь про себя. Это всего-навсего рыжие реву­ны устроили утренний концерт, а ревуна уж никак не назовешь ди­ким и кровожадным. Нет в сельве животного миролюбивее и сим­патичнее, чем груа, как их именуют краснокожие, разве что боль­шая черная паукообразная обезьяна. Эта стая от нас далеко, по меньшей мере километра два в сторону от пути нашего следова­ния, и я этому рад. Мои друзья-индейцы большие любители обе­зьяньего мяса, они всегда уговаривают меня стрелять по ревунам, а у меня рука не поднимается убивать это безобидное существо, которое к тому же так медлительно, что уложить его ничего не стоит.

У овражка посередине склона До-чама останавливается и по­казывает на глубокий отпечаток между сухими листьями на крас­ном латерите.

  • Данда хено. Ноэда ке-вара (Тапир прошел вчера поздно вечером).

Энгвера берет след, как охотничий пес, я следую за ним в не­скольких шагах.

Солнце уже часа два как взошло, когда мы выходим на горное плато, но воздух в глубокой тени под пологом леса еще прохлад­ный и по-утреннему свежий. Мы почти неслышно ступаем по тол­стому ковру опавшей листвы, мало-помалу превращающейся в почву. Высокий лес сейчас безмолвствует. Идем как будто под сво­дами исполинского храма, и стволы лесных великанов высятся во­круг нас, точно колонны. Ни один звук, ни один отголосок не нарушает угрюмой, величественной тишины, царящей в этом полу­подвале природы.

Лишь изредка до нас сверху доносится что-то вроде шепота. В зеленом пологе в тридцати метрах над нашими головами жизнь бьет ключом. Там поселился лесной народец, любители солнечно­го света. Там играют, оплодотворяют друг друга, размножаются и умирают все эти красочные обитатели верхнего яруса: птицы, древесные ящерицы, бабочки, жуки и цветы, прелесть которых мы, привязанные к земле, не можем оценить в полной мере.

Эти дети солнечного света и лунного сияния не опускаются на сумеречную, влажную лесную подстилку. Вся жизнь их прохо­дит на кронах, лишь изредка на землю падает какой-нибудь фраг­мент их безвестного бытия, и мы видим редкостное перышко, ле­песток цветка, отливающее радугой крылышко бабочки.

Лесная подстилка с виду мертва — груда мусора, кладбище растений и животных. Однако если стоять совсем тихо и хоро­шенько приглядеться, можно и тут обнаружить жизнь. Просто она заимствует краски у коричневых стволов и увядшей листвы. Вон тот сухой, бурый сучок на молодом деревце — вовсе не сучок. Это очень подвижное насекомое длиной около двадцати пяти сантиметров, так называемый палочник. Стоит ему заметить вбли­зи малейшее движение, как он замирает, вытянув две-три ножки, словно веточки, и неподвижно ждет, пока не минует опасность. А диковинный узкий листик на той лиане — на самом деле тин­комиа — богомол. Темно-коричневая ящеричка ползет вокруг древесного ствола. В ямке между корнями жаба с узкой темной полоской вдоль спины, похожей на жилку увядшего листа, прижи­мается к земле и замирает, чтобы мы ее не заметили. Между вет­вями, словно обрывок лианы, висит Bothrops schlegeli, бурая плос­коголовая древесная змея с цепким хвостом.

Перед нами с земли вспархивает что-то почти невидимое, про­летает несколько метров, выписывая ленивые зигзаги, и вдруг ис­чезает, будто уходит в другое измерение. Если бы я как следует проследил, где именно произошло исчезновение, пожалуй, я оты­скал бы пропавшее существо, ведь оно всего лишь село и за­мерло. Существо это — бабочка, но бабочка без красок. У нее поч­ти нет чешуек, из которых сложены восхитительные узоры на крылышках ее родичей там наверху, под солнцем. Крылья этой бабочки из рода Cithaeris прозрачны, как тончайшее стекло, если не считать едва уловимого голубого оттенка, который различим лишь на белом фоне, да жилок, проступающих тонкими черными ниточками.

Толстый ковер из гниющей листвы тоже кишит жизнью. Кро­хотные жучки, тысяченожки длиной всего два миллиметра, паучки и едва различимые невооруженным глазом краснотелки, всякие клещи и прочая мелюзга, обитающая на увядших листьях, между ними, под ними. С микроскопом я мог бы обнаружить, что эта мелюзга, эти живые крупинки — чудовища и великаны в фанта­стическом мире, где несчетные мириады бактерий и других микро­организмов неустанно трудятся, обращая в прах остатки былой жизни, чтобы они могли стать основой будущей новой жизни.

Отвлекаясь мыслью от этого подземного царства бытия и пере­водя взгляд на пятна голой земли среди прелой листвы, я вижу следы крупных ночных бродяг. Здесь прошли пума и ягуар, тапир ц ошейниковый пекари, олень и медведь, гигантский муравьед. А теперь здесь оставляем следы мы — два охотника.

Индеец энгвера, отделенный всего несколькими поколениями от эпохи, которую вернее было бы назвать деревянным, нежели каменным, веком, и которая тем не менее создала такие маленькие технические шедевры, как свайная хижина и духовая трубка с от­равленными стрелами. Человек, могущий в любую минуту рас­статься с набедренной повязкой и мачете, шагнуть обратно в де­ревянный век и благополучно в нем жить. И белый, «длинноногий гот», который, не в пример своему товарищу, утратил исконную связь с природой и теперь пытается наладить с ней взаимопони­мание нового рода, совсем непохожее на то, что составляло суть мировоззрения его предков в смутные стародавние времена, преж­де чем пришло христианство и уничтожило зародыши культуры, предвещанной в песнях Эдды.

Вдвоем мы выслеживаем тапира, зверя, чье место, собственно, в миоцене, это больше десяти миллионов лет назад, в то время наши предки еще не спустились с деревьев на землю и не научи­лись ходить на задних ногах. Выслеживаем поразительное суще­ство, которое не вымерло только в двух самых древних областях дождевых лесов на земном шаре: индомалайской и южноамери­канской.

Строго говоря, мы охотимся за ним по разным причинам. Мо­ему товарищу нужно мясо, побольше мяса, чтобы он мог расчи­щать кустарник и сажать кукурузу много дней подряд, не тратя лишнего времени на охоту и рыбную ловлю для прокорма семьи. А мне очень хочется узнать, обычный ли это южноамериканский равнинный тапир или крупный Tapirella bairdi, который считается обитателем Центральной Америки, однако доходит до северных предгорий Западных Анд. Во всяком случае, его встречали на Сину. Впрочем, по правде говоря, и я не отказался бы от сочного, мягкого жаркого!

До-чама нагибается и показывает: след вдруг изменил направ­ление. Скупые жесты индейца для меня не менее красноречивы, чем изреченное слово:

  • Данда вернулся через водораздел... спустился к истокам Пена... по этому следу нет смысла идти дальше... лучше пойдем напрямик обратно... может быть, нам еще что-нибудь попадется.

Я одобрительно киваю. Индеец свое дело знает. Слова не нуж­ны. За много лет охоты в обществе смуглых жителей леса я твер­до усвоил, что в лесу не положено болтать.

Па-ку-не, лесная женщина, этого не любит, и не стоит без крайней нужды привлекать ее внимание. А то еще приглянется ей охотник, и она навсегда заточит его в своей зеленой обители, если «хаи» — дух-хранитель охотника, не сможет дать ей отпор. В чужой монастырь со своим уставом не ходят. В южноамерикан­ской сельве лучше делать так, как делают индейцы, пусть даже у вас другие побуждения.

Меняем курс и идем вдоль узкого гребня по старой звериной тропе. Ни До-чама, ни я не ходили здесь прежде, но, судя по солнцу, этот путь должен привести нас домой. Внезапно тропа кон­чается, через несколько минут кончается и гребень. Он просто обрывается у наших ног. Некогда здесь был обвал, и вот резуль­тат: почти отвесная скальная стенка высотой метров пятьдесят — шестьдесят. Мы останавливаемся над обрывом. Перед нами лож­бина. По уступам крутого противоположного склона сбегает ру­чей, исчезая под зеленым лиственным пологом. Мы глядим сверху на кроны. В ложбине стоят старые высокие деревья, великаны сельвы: воладар, альмендра де монте, чибога. Но больше полови­ны составляют караколи — великолепные деревья, известные науке как Anacardium excelsum. Как всегда, караколи увиты и усажены эпифитами, лианами, бромелиевыми и всякой всячиной, имени ко­торой я не знаю. А еще там есть нечто такое, при виде чего я це­пенею в благоговейном молчании. Цветущие орхидеи Cattleya. Не две-три штуки, к тому же наполовину скрытые в ветвях, как я привык их видеть, а десятки, сотни. И тут же рядом их прекрас­ные сестры: Cypripedium, Odontoglossum... О бессилие слов!

Май — месяц новых дождей, месяц ураганов и орхидей. И мне как раз в мае посчастливилось увидеть цветущий лесной полог сверху, каким его видят королевский гриф, и хохлатая гарпия, и белошеий сокол. Синяя искрящаяся морфо порхает среди королев цветочного царства в двадцати метрах подо мной.

Мы долго стоим молча. Потом индеец поворачивается и идет обратно вдоль гребня, я следую за ним. Лишь когда мы снова вы­ходим на знакомую тропу, он глядит на меня и говорит:

  • Хаи-поно (Цветы духов).

И хотя я не верю ни в духов, ни в богов, ни даже в тех куми­ров, которых сам сотворил, мне нечего ему возразить.

Километр за километром... Наступает самая знойная и тихая пора, когда вся жизнь замирает. В этот час жарко даже под поло­гом сельвы. До-чама и я устраиваем привал. Мы нашли водную лиану и напились из нее, но сперва передохнули и остыли немно­го, а иначе сколько ни пей, все тут же выйдет потом. Теперь си­дим на поваленном стволе на краю небольшой речной террасы и ждем, когда спадет зной и животные снова начнут двигаться.

Вдоль реки тянется старая тропа, по ней до стойбища можно дой­ти часа за два. Во второй половине дня больше шансов встретить на этой тропе дичь и вернуться домой с мясом.

Снова мой товарищ обращается к жестам. У него есть предло­жение. Он думает подняться на гряду и идти вдоль гребня парал­лельно реке, чтобы поискать на горе обезьян, пока я буду следо­вать по нижней тропе. Так вдвое больше надежд что-нибудь раз­добыть.

Хороший план. Я тихо ударяю кулаком по ладони в знак одо­брения. До-чама улыбается; вообще он не из улыбчивых. Потом встает и беззвучно исчезает. Ему идти в два раза больше моего, зато он в отличие от меня наделен умением лесного жителя дви­гаться так же быстро и бесшумно, как окружающие его тени.

Я выкуриваю самокрутку и тоже трогаюсь в путь. На этой тер­расе есть солонец, у него почти всегда можно встетить дичь. К со­лонцу спускается одна из охотничьих тропок индейцев. Собствен­но, тропы нет, а есть тут и там на ветвях и тонких деревцах старые зарубки. Путь выбирали очень просто, по принципу наи­меньшего сопротивления, чтобы не надо было пробиваться шаг за шагом, орудуя топором или мачете.

Иду неспеша, время от времени останавливаясь, чтобы посмот­реть и послушать. Ходить медленно и тихо, смотреть в оба и держать ухо востро — одно из первых правил охотника в сельве. Самое трудное здесь — обнаружить дичь, разглядеть зверя в бес­покойном смешении зеленого, коричневого, серого. Нередко, пер­вым увидев охотника, зверь попросту затаивается и ждет, пока человек пройдет мимо. Конечно, животные иногда обращаются в бегство — чаще всего, когда им кажется, что они обнаружены. Если двигаться тихо-тихо, можно услышать зверя раньше, чем он вас заметит, тогда преимущество на вашей стороне.

Как раз сейчас я слышу что-то. Не стрекот и не ворчание, а нечто среднее. Это токует самец гокко, и он должен быть близко, ведь его странную, негромкую любовную песню слышно в лесной тиши от силы на две сотни шагов. К токующему гокко подбирают­ся примерно так же, как к глухарю. Быстро делаешь два-три длинных шага, пока он «стрекочет», потом застываешь на месте и прислушиваешься.

Выглядываю из-за ствола и на краю поляны вижу птицу. Круп­ный Crax alberti, величиной с глухаря, сидит на горизонтальной ветке метрах в трех от земли, почти как раз над «эль саладо» — солонцом, неровным овалом песчаной почвы, из которого сочится минерализованная вода. Теперь только незаметно подойти к сле­дующему толстому стволу, и цель будет в пределах досягаемости моего ружья. Из этого гокко выйдет хороший обед для всех нас, больших и маленьких. Наконец я у выбранного дерева, выгляды­ваю из-за него, поднимаю трехстволку... и опускаю ее.

У солонца собрались бидо, целое стадо. Бидо — большие бело­губые пекари. Они менее распространены, чем маленькие ошейни- ковые пекари, и предпочитают нетронутые тропические дебри, где их не так тревожат люди. Зато белогубых редко увидишь малень­кими группами по шесть — восемь штук, как ходят их меньшие сородичи. Они собираются в стада от десятка до сотни, даже не­сколько сотен голов и неустанно рыщут по дебрям в поисках корма. Во время сезона дождей они почти всюду могут найти что- нибудь съедобное: корни, личинок, червей, ящериц, змей, всякую падалицу. Они отъедаются, нагуливают жир, почти как домашние свиньи, и тогда нрав у них совсем миролюбивый.

Другое дело в засушливую пору. С кормом туго, за ним прихо­дится далеко ходить, и бидо редко едят досыта. Белогубые пекари становятся тощими, грязными, неопрятными, и в это время нет в лесу зверя злее. Похоже, они даже превращаются иногда в хищ­ников, во всяком случае, олени и ошейниковые пекари при виде их обращаются в паническое бегство. Но и тогда они сами на человека не нападают, однако готовы дать отпор и сразу идут в атаку, дай только повод. Сейчас, в начале малого дождевого сезона, пекари еще худые и, вероятно, весьма раздражительные.

Очень медленно и очень осторожно делаю несколько шагов в сторону, чтобы получше видеть солонец. Длина прогалины — мет­ров двадцать пять, ширина — двадцать, посередине светлый пе­сок, по краям бурый ил, тут и там серыми пятнами лежат опавшие листья. Возле самого источника яма, в ней купаются несколько пекари. Некоторые развалились в мутной воде, видно только голо­ву и часть спины. Другие стоят во весь рост, пьют, ищут личинок в земле. Бидо по природе ночные бродяги в отличие от ошейнико- вых пекари, которые активны днем. И сейчас у белогубых часы отдыха.

Стараясь не шуметь, перезаряжаю ружье, заменяю птичью дробь оленьей. Затем проверяю пути к отступлению. Когда стре­ляешь по белогубым, будь готов к тому, что они могут всем стадом броситься на тебя, и уж тут их ничто не остановит, разве что автоматическое оружие.

Вижу слева ветровал, нагромождение стволов и оборванных лиан, над которым свисает толстый сук. Как раз то, что мне надо. Почему-то в сельве очень трудно найти удобное для лазания дере­во, особенно когда в нем больше всего нуждаешься.

Медленно отхожу в ту сторону и, забывшись, пересекаю поля­ну так, что меня замечает гокко. Гул жестких крыльев. Птица срывается с дерева и шумно летит над солонцом. Пекари выскакивают из ванны и стоят, подняв голову и навострив уши. Смот­рят, принюхиваются. Если я теперь выстрелю, они как пить дать бросятся на меня.

Кто добывает себе пропитание в сельве, всегда должен быть готов схватиться с недовольным медведем или крупной кошкой. Но только глупец попытается отразить атаку стада белогубых пекари.

Шаг за шагом к ветровалу... Оттуда до пекари будет метров сорок, для пули в самый раз, но, прежде чем открывать огонь, мне надо подойти шагов на десять — двенадцать поближе к намечен­ному мной спасительному суку. Подойти так, чтобы свиньи меня не увидели и не учуяли. Их тут много, я вижу штук сорок, да, на­верно, в лесу, за солонцом еще есть.

Часть пути к ветровалу меня прикрывают молодые деревца, дальше остается метров восемь по открытому месту. Что ж, буду стрелять из-за последнего деревца.

Резкий, пронзительный визг ошеломляет меня. Из кустов что-то выскакивает и мчится прямо на мои ноги. Косматая туша, го­лова с щелкающими острыми клыками. Приклад трехстволки сам вжимается в плечо, и нападающий хряк с шести метров получает заряд в лоб, дробинки даже не успевают рассеяться.

Пекари с ходу делает кувырок и падает, а мои длинные ноги уже несут меня бегом через прогалину. Прыжок на бревно, на дру­гое, одна рука хватается за лиану, вторая за сук, несколько се­кунд — и я сижу на удобной, надежной развилке в пяти метрах над землей, перезаряжая ружье.

Я вовремя отступил, потому что у солонца — тревога. Хряки воинственно носятся по подлеску, а свиньи и поросята сбились в кучу. Два хряка чуть не спотыкаются о своего подстреленного то­варища. С минуту стоят на месте, обнюхивая его и вытекшую из раны кровь. Потом, громко хрюкнув, бегут дальше, словно ищут укрывшегося врага. Судя по тому что они не берут мой след, ве­дущий к ветровалу, чутье у них не ахти какое. То, что пекари не видят меня в моем укрытии, менее удивительно: дикие звери редко смотрят вверх, если они сами не древолазы.

Не обнаружат меня — тем лучше! Не то устроят еще настоя­щую осаду, а мне бы хотелось до ночи вернуться домой с мясом.

Вдруг откуда-то со склона до меня доносятся странные, разме­ренные звуки. «Тапп-тапп-тапп-тапп, тапп-тапп, тапп-тапп». Четыре-два-два, четыре-два-два. Словно кто-то стучит палкой по сухой вибрирующей ветке. В первую секунду я теряюсь, потом меня осеняет догадка. До-чама услышал мой выстрел и теперь дает мне знать, что находится неподалеку, на случай если я в нем нуждаюсь. Очевидно, он напал на след стада и идет сюда.

Не спеша прицеливаюсь в самую жирную свинью и всаживаю ей пулю сразу за лопаткой. Сам я, может быть, и не донес бы до дома такую добычу, но мой товарищ До-чама, хоть он мне едва по плечо, не боится никакой ноши, особенно если это мясо. Выст­рел действует как повторный сигнал тревоги, но воинственность хряков заметно поумерилась. Наконец пекари собираются вместе и быстро уходят вдоль реки вверх. Возглавляют шествие старые грозные секачи, за ними, с небольшим промежутком, трусят свиньи и поросята.

Пусть идут с миром. Конечно, я бы не прочь присовокупить к моей коллекции череп старого секача, но, живя вместе с энгвера, приучишься убивать не больше того, что можешь съесть и сбе­речь, иначе недолго и потерять доброе расположение и дружбу индейцев.

Стадо скрывается в лесу за солонцом. Слышно, как перекли­каются свиньи, издавая странные, визгливые звуки. Потом все сти­хает, но я сижу на своей ветке еще минут десять, прежде чем слезть, подойти к кабану, прислонить ружье к дереву и начать разделку туши. Около солонца До-чама уже потрошит свинью. Из луба махагуа и редких лиан делаем лямки и взваливаем ноши на спину. Я кладу лямки на плечи, индеец обвязывает их вокруг лба. Начинается долгий и трудный путь домой. За полчаса до за­ката сбрасываем добычу на берегу возле хижины. Дальше ею зай­мутся женщины. Пока они разрубают и коптят мясо, мы, охотни­ки, можем искупаться.

До чего же славно лежать в чистом теплом ручье, подставляя ласковым струям усталые ноги и ноющие плечи. А потом поднять­ся в свайную хижину, сесть, удобно прислонясь спиной к толстому столбу, и неторопливо выкурить сигару.

Да еще эта добрая душа, Хаи-кари-ума, позаботилась обо мне, сварила кофе. А там и обед готов. Мясо, печень, маниок — все сыты, довольны, день выдался удачный. Но что лучше всего: впе­реди еще много дней до того часа, когда придет пора мне сказать «до свидания» и отправиться вниз по реке в мир бледнолицых.