Незримые отцы

Мэри Кроу Дог, Ричард Эрдоза ::: Женщина Лакота

Глава 2

 

НЕЗРИМЫЕ ОТЦЫ

 

Отец говорит так – И’йайо!

Отец говорит так - И’йайо!

Вы увидите вашего деда!

Вы увидите ваших родных - И’йайо!

Отец говорит так.

А’те хи’йело.

 

Дитя, дай мне взять тебя за руку,

Дитя, дай мне взять тебя за руку.

Ты будешь жить,

Ты будешь жить!

Говорит отец.

А’те хи’йело.

 Песня Пляски Духов.

 

Наш народ всегда был известен своими крепкими семейными узами, тем, что люди одной родовой группы всегда заботились друг о друге, о “беспомощных”, о стариках и особенно о детях, грядущем поколении. Даже в наше время у традиционалистов сохранился в силе обычай, согласно которому пока найдется еда хотя бы для одного человека, едят и все остальные родственники. Никто не копит деньги, поскольку всегда сыщется какой-нибудь бедный родственник, который скажет: “Канжи, мне нужно пять баксов на еду и бензин”, и ему не откажут, пока в кармане остается хоть один доллар. Накормить каждого приходящего все еще является священной обязанностью, и женщины Сиу готовят, кажется, с раннего утра и до поздней ночи. Пяти- и шестиюродные братья и сестры считаются родственниками со всеми вытекающими из этого привилегиями. Свободное предпринимательство не имеет в резервациях будущего.

В центре старого Сиукского общества находилась тийоспайе – обширная семейная группа, основная охотничья община, которая включала в себя дедов и бабок, дядюшек, тетушек, родню со стороны жены и мужа, двоюродных братьев и сестер. Тийоспайе была теплым материнским чревом, вынашивающим все внутри его. Дети никогда не были предоставлены самим себе, вокруг них кудахтала не одна, а несколько матерей, за ними наблюдали и их воспитывали несколько отцов. Настоящий отец, на самом деле, выбирал второго отца – какого-нибудь уважаемого родственника, особо искушенного в каком-то деле, например охотника или шамана – который помогал ему воспитывать мальчика. Такого человека тоже называли “отцом”. То же самое можно сказать и о воспитании девочек. Бабушки и дедушки нашего племени всегда занимали особое место в заботе о малышах, поскольку они могли уделить им больше времени, когда отец отсутствовал, уйдя на охоту и забрав с собой мать, чтобы та помогала ему освежевывать шкуры и разделывать туши.

Белые разрушили тийоспайе, не случайно, но вполне умышленно. Это было политикой. Сплоченный клан, обустроенный на старинный манер, был камнем преткновения на пути у миссионеров и правительственных агентов; его традиции и обычаи являлись преградой тому, что белые называли “прогрессом” и “цивилизацией”. Поэтому правительство разорвало тийоспайе и подтолкнуло Сиу к тому виду родственной связи, которое называется теперь “семейной ячейкой” – навязав каждой паре свой собственный участок земли, пытаясь научить их “выгодам здорового эгоизма, без которого невозможно достичь более высокого уровня цивилизованности”. По крайней мере, именно такую установку дал один из наших министров внутренних дел. Так что началось великое промывание мозгов, а тех, кто не хотел, чтобы ему промыли мозги, вытесняли все дальше и дальше, на задворки, в изоляцию и голод. Цивилизаторы неплохо над нами поработали, особенно над полукровками, используя метод кнута и пряника. Теперь это привело к тому, что не осталось ни тийоспайе, ни сформированной по белым стандартам семейной ячейки, остались лишь индейские дети без родителей. Единственно, что напоминает ныне о старой Сиукской семейной группе, это то, что бабушки и дедушки играют большую, чем когда-либо, роль. При часто отсутствующей рядом матерью или отцом именно пожилые люди воспитывают детей, что не всегда плохо.

Мой отец, Билл Мур, частично был индейцем, но большей частью белым - французом, с небольшой примесью испанской крови - именно испанской, а не чикано[1]. Он служил во флоте, а позднее стал водителем грузовика. Думаю, он живет в Омахе. Все, что от него осталось, это его портрет на камине - симпатичный остроглазый мужчина в военно-морской форме. Он оставался с нами лишь до того, как мама забеременела мной. Затем он ушел, сообщив, что устал от всего этого детского дерьма. Он просто исчез. Он не интересовался ни мной, ни детьми от другой его жены, которых он также не хотел. Я не знаю, что с ними сталось. Так что мне досталась всего лишь одна фотография, которая напоминает о том, что я, как и все прочие, тоже имею отца. Моя мать никогда не говорила о нем, мой дед – его собственный отец - никогда не говорил о нем. Поэтому я знаю лишь то, что он не хотел принимать во мне участия и любил выпить. Это единственное, что я когда-либо о нем слышала.

Во плоти я видела его дважды. Он вернулся, когда мне было одиннадцать, чтобы попросить у своего отца денег. Второй раз я видела его, когда он приехал на похороны своего брата. Он смотрел прямо сквозь меня, будто меня там не было. Его глаза были мертвы. Он даже не спросил, кто я. На самом деле, он вообще не разговаривал, лишь ухмыльнулся нескольким шуткам. Похоже, ему было неудобно в его тесных новых ковбойских сапогах. После похорон он только пожал всем вокруг руки, так и не проронив ни слова, и поспешил вновь исчезнуть. Моя мать развелась с ним в 1954-ом, когда мне шел второй год.

Когда мне было девять или десять, моя мать снова вышла замуж. Этот отчим был даже хуже моего настоящего отца, которого хотя бы не было рядом. Мой отчим жил с нами. Он был алкашом и научил нас, детей, пить, когда мне едва исполнилось десять. После того, как моя мать вышла замуж за этого человека, мне не хотелось находиться рядом с ними. Мне не нравилось, как он на меня пялился. Я из-за этого неловко себя чувствовала. Так что я просто держалась подальше от матери. В основном я была предоставлена сама себе, сама о себе заботилась и ненавидела себя за то, что позволила ему научить меня пить. В редких случаях, когда я появлялась дома, то постоянно вступала в спор со своей матерью: “Зачем ты вышла замуж за этого человека? Он нам не отец. Он нас не любит. Он ничего не делает ради нас”.

Поэтому в те времена мы - я и моя мать - никак не могли поладить друг с другом. Я была прирожденным бунтарем. Они поженились, и я ничего не могла с этим поделать. Поэтому я пила и воровала по мере взросления, живя как бомж, наказывая этим мать. Я повзрослела. Моя мать повзрослела тоже. Теперь мы ладим, по настоящему уважая и любя друг друга. Я понимаю, что была крайне нетерпима. Моя мать ничем не могла себе помочь. Те городишки, в которых мы жили – Хи-Дог, Аппер-Кат-Мит, Пармили, Св.Фрэнсис, Белвидер – были местами, лишенными надежды, где по кусочкам распадались и тела, и души. Школы оставили многих из нас практически безграмотными. Нас не обучили никаким ремеслам. Земля была сдана в аренду белым фермерам. В резервациях практически отсутствовала какая-либо работа, а за их пределами белые, даже если и могли, не нанимали на работу индейцев. В те времена мужчинам нечем было заняться, кроме как заглядывать в бутылку. Они были искалечены психически, поэтому у моей матери не было большого выбора, когда ей случилось подцепить мужа. Мужчины не имели ничего, ради чего стоило бы жить, поэтому они напивались и гоняли со скоростью девяноста миль в час на машине без огней, без тормозов и без цели, чтобы умереть смертью воина.

Нас, детей, было шестеро. Седьмой умер младенцем. Первая, моя старшая сестра Кэти, затем мой брат Роберт, затем Барбара, которая была ближе всех ко мне по образу жизни и обладала опытом почти таким же, как и мой собственный. Затем появилась на свет Сандра, и наконец я сама - самая младшая. После меня в нашей семье появился еще один малыш. Мы усыновили его. Это произошло после того, как по какой-то причине моя мать решила зайти к родителям этого малыша. Она не нашла в доме никого, за исключением этого крохотного мальчика - грязного, насквозь промокшего, ревущего от голода в ящике под кухонным столом. Совсем одного. Все прочие отсутствовали. Наиболее вероятно, шатаясь по кабакам в поисках выпивки. Мать обезумела и каким-то образом ухитрилась устроить так, что мы смогли усыновить ребенка. Он был очень нами избалован. Он получал все, что хотел. Так что хоть один ребенок в нашей семье вырос в баловстве.

После ухода отца, мать стала нашей единственной финансовой поддержкой. Чтобы заработать на жизнь, она пошла учиться на сиделку. После учебы единственной работой, которую она смогла найти, оказалась больница в Пирре в нескольких сотнях миль от нас. Там не было никого, кто мог бы позаботиться о нас, пока она находилась на работе, поэтому ей пришлось оставить нас на бабушек и дедушек. Мы скучали по ней, но лишь изредка могли ее видеть. Ей нечасто подворачивалась возможность приехать домой, потому что она не имела машины. Мать не могла позволить себе автомобиль, а без него невозможно было передвигаться. Так что она отсутствовала рядом с нами, когда мы нуждались в ней, потому что она должна была заботиться о белых пациентах. Лишь когда я практически уже выросла, вот тогда я по-настоящему узнала ее.

Мы росли с нашими дедами и бабками, как и большинство детей в резервации. И были счастливы. Множество индейских детей помещают в приюты. Это происходит даже тогда, когда родители или деды имеют и желание, и возможности позаботиться о детях, но социальные работники говорят, что их дома ниже всяких стандартов, или же если у них вместо теплой уборной уличный сортир, или же если семья просто “бедная”. Теплый сортир для белого социального работника гораздо важнее хорошей бабушки. Так что детей отдают чужакам-вашичу, чтобы их “окультурили в санитарной среде”. Так мы теряем грядущее поколение, и нам это не нравится.

Мы были счастливы, имея хороших, заботливых дедушек и бабушек, до тех пор, пока и нас не забрали в школу-интернат. Моя бабушка, урожденная Луиза Флад, была чистокровная Сиу. Ее первого мужа звали Храбрая Птица. Я пыталась узнать что-нибудь об этом моем предке. Я рылась во всех книгах по истории Лакотов. Там присутствовали Храбрые Медведи, и Храбрые Быки, и Храбрые Волки, но не было упомянуто ни о ком из Храбрых Птиц. Мне следовало бы спросить об этом бабушку, пока та была еще жива. Они жили на своем земельном наделе далеко в прерии. Когда бабушка была молода, все племя жило за счет пособий. Каждый глава семьи имел карточку на получение пайков и хранил сей драгоценный предмет в небольшом, красиво расшитом бисером мешочке, висящем на шее. Ныне такой мешочек обходится коллекционерам в три сотни долларов. Раз в месяц все отправлялись за своим содержанием – кофе, головками сахара, мешками с мукой, беконом – продукты состояли большей частью из крахмала но, пока их хватало, они давали ощущение сытости. Довольно часто нас обманывали и выдавали пайков меньше, чем положено. Иногда мясо выдавалось в виде живых коров – кожа да кости, самые тощие и жилистые твари, каких только можно вообразить. Это мясо на копытах загонялось в большой загон, и затем нашим мужчинам разрешалось пару часов поиграть в охотников на бизонов, погоняться за ними, подстрелить этих несчастных беглецов с фабрик по производству клея и освежевать их. Это всегда было большим событием, хорошим представлением, о котором можно было поговорить. Однажды дед Храбрая Птица запряг свой фургон и отправился в город за пайком. Весь путь он проделал в полном одиночестве. По дороге домой он попал в грозу. Молнии испугали лошадей. Они понесли, перевернув фургон. Сиденье вылетело из фургона вместе с Храброй Птицей, который запутался в поводьях. Лошади волокли его за собой через заросли, по камням, а пару миль – вдоль изгороди из колючей проволоки. Он был мертв, когда его, наконец, нашли.

В то время у моей бабушки были две дочери и два сына. Эти мои дядюшки, повзрослев, подцепили туберкулез, их отправили в клинику, где они и умерли от этой болезни. Туберкулез все еще является для нас проблемой и поражает мужчин чаще, чем женщин. Они, хотя бы, умерли взрослыми, не детьми, как это часто случается. По крайней мере, моя бабушка считает, что знает, где и как они умерли. Она не получала никаких официальных уведомлений – только коробку с прахом.

Жил был один человек по имени Нобл Мур. У него была семья, но его жена умерла, и у моей бабушки была семья, а ее муж умер. Вдова с вдовцом сошлись и поженились. К этому времени моя мама уже выросла. Так вот, у Мура был сын того же возраста, которого звали Биллом. Одно приводит к другому, и мама вышла за Билла - нашу отсутствующую главу семьи, бывшего военного моряка, а ныне водителя грузовиков из Омахи. Бабушка заполучила отца, а мама связалась с его сыном. В этой лотерее бабушка выиграла больший приз, поскольку старик был добр, трезв и заботлив, а сын являлся полной его противоположностью.

Бабушка и дедушка Муры были очень добры к нам, воспитывая нас с той поры, когда мы были еще малышами. Дедушка Нобл Мур был для меня единственным отцом, которого я знала. Он принял на себя всю ответственность за нас, заняв место своего сына. Он старался для нас, как мог. Дед работал в школе уборщиком и зарабатывал слишком мало, чтобы содержать большое семейство - свою собственную семью и семью сына. Всего девять человек, плюс всегда находились какие-нибудь бедные родственники без работы. Я не знаю, как он ухитрялся свести концы с концами, но как-то у него это получалось.

Пожилая пара растила нас в прерии возле Хи-Дога в чем-то вроде самодельного барака. У нас не было электричества, отопительной системы, водопровода. Воду мы брали из реки. О некоторых вещах, которые принимают как должное даже бедняки из белых или черных гетто, мы не имели никакого представления, даже не знали, что они существуют. Мы мало что знали, об окружавшем нас мире, не имея ни радио, ни телевизора. Быть может, это было и к лучшему.

Самым большим нашим праздником был День Благодарения, потому что тогда мы ели гамбургеры. Я до сих пор помню их восхитительный вкус. Дед растил нас на кроликах, оленине, земляных белках, даже дикобразах. У него, похоже, никогда не хватало денег на еду. Дедушка Мур и два его брата все время охотились. Охота являлась единственным способом добыть к столу свежего мяса, а мы – Сиу – настоящие тигры в том, что касается мяса. Мы не можем без него. Несколько раз дед возвращался с рыбалки с гигантской, заросшей тиной черепахой, и бросал ее в котел. Это было для него настоящим пиром. Он говорил, что в черепашьем рагу можно различить семь разных вкусов: цыпленка, свинины, говядины, кролика, оленины, дикой утки, антилопы - все эти. Кроме того, мы получали обычные товары после того, как было создано OEO[2].

Хижина наша была маленькой. В ней имелась всего одна комната, служившая нам кухней, жилой комнатой, столовой, гостиной, всем, чем угодно. Спали мы тоже там. Таков был наш дом – одна комната. Бабушка была из тех женщин, которые, стоило объявиться какому-нибудь гостю, немедленно кидаются его кормить. Она всегда мне говорила: “Даже если у нас мало что осталось из еды, они поедят. Эти люди прошли долгий путь, чтобы навестить нас, поэтому они будут есть первыми. Мне без разницы, пришли ли они на рассвете или на закате, они поедят первыми. А то, что останется после них, пусть это будет всего лишь засохший кусочек жареного хлеба, съедим мы”. Так меня учила моя бабушка. Она была католичкой и пыталась растить нас как белых, поскольку считала это единственной возможностью подняться и более менее сносно жить, но в том, что касалось основ, она была стопроцентной Сиу, несмотря на изображения Девы Марии и Святого Сердца на стенах. Не могу сказать, знала ли она о том, как много в ней сохранилось чисто индейского. Кроме того, она разговаривала на языке Сиу - настоящем старом Лакота, не на том современном сленге, который сегодня у нас в ходу. А еще она знала травы, учила нас распознавать индейские растения, рассказывала, какое из них для чего годится. Она брала нас с собой собирать ягоды и мяту для чая. Зимой мы использовали дикую вишню, ее кору и веточки. Мы заваривали внутренний слой коры и лечили этим чаем всевозможные недуги. Осенью она водила нас на сборы дикой            вишни и дикого винограда. Они были нашими единственными сладостями. Я никогда не видела конфет и впервые попробовала их гораздо позже, уже в школе. У нас на них просто не хватало денег, да и в город мы выбирались очень редко.

 У нас не было обуви, и большую часть времени мы ходили босыми. У меня никогда не было нового платья. Раз в году мы могли упросить кого-нибудь отвезти нас в католическую миссию на распродажу. Иногда мы находили там что-нибудь, что можно было надеть на ноги, а также подержанную блузу или рубашку. Это было все, что мы могли себе позволить. Мы не праздновали Рождество, по крайней мере так, как его отмечали белые люди. Бабушка могла накопить немного денег, и когда наступало время, она покупала сахарный песок, немного арахиса, яблок и апельсинов. Из обрезков хлопчатобумажной ткани она сшивала для нас небольшие мешочки и в каждый клала по одному яблоку, апельсину, пригоршню арахиса и чуточку того сахара, который просто таял во рту. Я любила все это. Таково было наше Рождество, и оно никогда не менялось.

 Тогда я была слишком мала, чтобы знать о расизме. Когда я училась в третьем классе, один родственник взял меня с собой в Пайн-Ридж, и я отправилась в лавку. Это была маленькая сельская продуктовая лавка. Внутри находилась одна из моих учительниц. Я подошла прямо к лоткам с овощами и фруктами, где увидела в точности такие же апельсины, какие я получала на Рождество. Мне очень захотелось один из них. Я выбрала самый большой. Дядюшка дал мне пятицентовую монетку, чтобы я смогла как следует погулять, и я хотела купить на нее этот апельсин. Хозяин лавки сказал мне: “Никеля не хватит, чтобы заплатить за один из этих больших апельсинов от “Sunkist”[3] - единственных, которые я получил. Положи обратно”. Я это до сих пор помню. Мне пришлось положить обратно тот чертов апельсин. Стоявшая рядом со мной учительница-вашичу увидела, как я это делаю, скривила лицо и весьма громко, так, что все в лавке могли слышать, произнесла: “Почему те грязные индейцы не могут держать свои лапы подальше от еды? Я собиралась купить апельсинов, но они облапали их своими грязными руками, и теперь мне придется поискать апельсины где-нибудь в другом месте. Как отвратительно!”. Это произвело на меня большое впечатление, хотя я и не могла понять всей сути происходящего.

Бабушка говорила мне: “Что бы ты ни делала, не заходи в дома белых людей. Потому что когда они заходят в наши дома, то подсмеиваются над нами, оттого что мы бедные”. Когда мы росли в Хи-Доге, там стояли несколько индейских бараков, гараж для автобусов, автозаправка и все, больше ничего. Затем правительство начало переселять нас в Пармили, где ОЕО соорудило новые дома – небольшие спичечные домишки без подвалов, которые люди называли “бедняцкими домами”. Построили и школу, куда приехали несколько белых учителей. Я сдружилась с одной маленькой белой девочкой. Она сказала: “Пошли ко мне”. Я ответила: “Нет, я не должна заходить ни к кому в дом”. Она сказала: “Моей мамы нет дома. Она в гостях у соседей. Давай, пошли!”. Так что я ускользнула туда, а моя бабушка об этом не знала. У белой девочки было много игрушек, кукол, кукольный домик. Все то, чем мне доводилось восхищаться, просматривая “Sears, Roebuck Catalogue”, который я всегда изучала, сидя в сортире. У нее было все. Она сказала: “Сядь и поиграй с моими игрушками”. Я так и сделала. Я думала, что она моя подруга. Внезапно я услышала, как снаружи ломятся в дверь. Бах, бах, бах. То была мать этой девчушки. Она орала: “Ты, открой дверь. Ты набралась наглости прийти в мой дом. Ты заперла меня снаружи”. Она все визжала, и меня начало трясти. Я не знала, что делать. Я ей сказала: “Я не запирала Вас снаружи. Я даже не знала, что дверь заперта”. Женщина закричала: “Где мой кнут?”. Она вошла в прихожую и взяла большой, толстый кожаный ремень. Она сказала: “Убирайся отсюда!”.

Я бежала так быстро, как только могла к дому моей бабушки. Я сказала ей: “Та белая женщина собирается меня высечь”.

“Что ты натворила?”.

“Ничего. Я только пришла к ней домой, и она хочет меня высечь. Из-за ее дочки я попала в беду. Я ничего не сделала. Спрячь меня, бабушка!”. Я так перепугалась.

Тут появилась эта дама, направляющаяся к нашему дому. Бабушка сказала мне: “Стой здесь, не выходи!”. Затем она взяла свой большой разделочный нож. Она вышла, встала в дверях, и сказала той женщине: “Ты, белая шваль, подойди-ка поближе, и я отрежу тебе уши”. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь бегал так быстро, как та белая дама.

В Южной Дакоте белые дети учились быть расистами до того, как начинали ходить. Когда мне было около семи, я подралась с дочерью директора школы. Мы находились на площадке для игр. Она висела на турнике и говорила: “Давай, обезьяна, это для тебя[4]”. Кроме того, она сказала мне, что я пахну и выгляжу как индеец. Я схватила ее за волосы и сбросила с турника. Я бы сделала и больше, но увидела приближающегося директора.

Как я рассказывала, бабушка свободно разговаривала на языке Сиу. Так же говорила и моя мать. Но нам не позволяли разговаривать на этом языке и не учили ему. Много раз я спрашивала бабушку: “Почему ты не учишь меня языку?”. Ее ответ всегда был таков: “Потому что мы хотим, чтобы ты получила образование и жила достойной жизнью. Без тягот. Ни от кого не завися. Приближаются по-настоящему тяжелые времена. Тебе нужно образование белого человека, чтобы жить в этом мире. Будешь говорить по-индейски, останешься позади, пойдешь неверным путем”.

Она считала, что помогает мне, не обучая меня индейским обычаям. Вносило свою лепту и то, что она была ревностной католичкой. Миссионеры снова и снова твердили: “Ты должен убить индейца, чтобы спасти человека!”. То была попытка избежать тяжелой жизни. Миссии, хождение в церковь, одежда и поведение как у вашичу являлись для нее ключом, который мог волшебным образом открыть дверь к хорошей жизни - белой жизни в побеленном коттедже с ковром на полу, со сверкающей машиной в гараже и с трудолюбивым мужем в галстуке, не пьяницей. Все примеры вокруг нее указывали на то, что это был ложный ключ к ложной двери, что он не изменит формы моих скул или разреза моих глаз, цвета моих волос и мои внутренние ощущения. Ей стоило лишь открыть глаза, но она не хотела или не могла. Ее маленькая мечта была взлелеяна и защищена той изоляцией, в которой она жила.

Бабушка воспитывалась в школе при миссии, и это заставило ее отказаться от большинства наших традиций. Она дарила мне свою любовь и заботу, но если я хотела быть индейцем, мне приходилось идти куда-то в другое место, чтобы учиться этому. Например, к Мэри, старшей сестре моей бабушки. Той, кто была замужем за Чарли Маленьким Псом. Их тоже, на Сиукский манер, я называла бабушкой и дедушкой. Ему было сто четыре года, а бабушке Маленький Пес около девяноста восьми. Они были чрезвычайно традиционными людьми, преданными древним обычаям. Они все еще таскали воду из реки. Они все еще рубили дрова. Они до сих пор жили, как жили Сиу сто лет назад. Когда Чарли Маленький Пес говорит, он все еще использует старые слова. Вам надо быть хотя бы в возрасте шестидесяти-семидесяти лет, чтобы понимать, о чем он ведет речь – язык очень изменился за это время. Так что я отправлялась к ним, если мне хотелось послушать старинные легенды о духах и воинах, устную историю нашего народа.

Кроме того, я ходила в гости к своему двоюродному деду, Дику Глупому Быку, создателю флейт, который взял меня на первую в моей жизни церемонию пейотля, а также к таким людям как Медвежьи Ожерелья, Храбрые Птицы, Железные Раковины, Медведи Пустые Рога и Вороньи Псы. Одна женщина – Элси Флад – племянница моей бабушки оказывала на меня особое влияние. Она была женщиной-черепахой, сильной, уверенной в себе личностью, потому что черепаха символизирует силу, решимость и долгую жизнь. Сердце черепахи бьется и бьется днями, долгое время после того, как сама черепаха уже мертва. Оно бьется само по себе. В традиционных семьях к люльке новорожденного прикрепляют расшитый бисером амулет в виде черепахи. Пуповину ребенка помещают внутрь этого амулета-черепашки, который, согласно поверью, защищает младенца от злых чар и плохих духов. Амулет также предназначен для того, чтобы ребенок прожил долгую-долгую жизнь. Черепаха является силой ума, средством общения с громом.

Мне нравилось посещать тетушку Элси, слушать ее истории. Со своими высокими скулами она выглядела в точности как моя бабушка. Голос ее был похож на журчание воды с глубоким горловым звучанием. И говорила она быстро, смешивая индейские и английские слова . Мне приходилось быть очень внимательной, если я хотела понять, о чем она говорит. Она всегда оплачивала свои счета, зарабатывая на жизнь своим мастерством, своими прекрасными работами, расшитыми бисером и иглами – тем, что она называла “индейскими новинками”. Кроме того, она была шаманкой. Она была женщиной былых времен, носившей свои вьюки на спине. Она никогда не позволила бы мужчине или более молодой женщине нести ее ношу. Она несла ее сама. Она никогда не просила о помощи и ни от кого ее не принимала. Она использовала черепах, как свою защиту. Куда бы она ни шла, у нее с собой всегда было несколько живых черепашек, а также всевозможные предметы, изготовленные из черепашьих панцирей - небольшие талисманы и шкатулки. У нее был небольшой домик в Мартине, на полпути между Роузбадом и Пайн-Риджем, там она и жила в одиночестве. Она была очень независима, но всегда радовалась моим визитам. Однажды она пришла в наш дом, как обычно с трудом передвигаясь под тяжелой ношей на спине и двумя сумками для покупок, полными трав и странных вещей. Кроме того, она принесла мне подарок – двух крошечных, очень живых черепашек. Их панцири сверху и снизу она расписала индейским орнаментом. Она общалась с ними по именам. Одну она звала “Приходи”, вторую - “Уходи”. Они всегда вперевалочку спешили к ней, когда она звала их поесть. У нее была для них специальная пища, и она оставила мне полные сумки этой еды. Эти маленькие черепашки-близнецы оставались крошечными. Они так никогда и не выросли. Однажды сынок белого директора школы подошел и убил их. Просто взял и растоптал до смерти. Когда тетя узнала об этом, она сказала, что это плохой знак для нее.

Женщина-черепаха ничего не боялась. Она всегда путешествовала автостопом, постоянно голосуя на дорогах и перемещаясь с места на место. В чем-то она была загадкой. Индейцы очень уважали ее, говорили, что она была “вакан” - некоего рода святой, которой черепахи давали свою силу. Летом 1976 ее обнаружили забитой до смерти в своем доме. Ее нашли под кроватью, лежащей ничком и обнаженной, с крошками табака в волосах. Она никогда никого не обижала, никому не причиняла зла, только помогала людям, которые нуждались в ней. Ни один индеец не тронул бы и волоса на ее голове. Так она умерла. Я до сих пор горюю по ней. Ее смерть никогда не была расследована. Жизнь индейца не представляет собой большой ценности в штате Южная Дакота. Нет больше женщин, подобных ей.

Так что многие из моих друзей и родственников, очень дорогих мне или что-то для меня значивших, или же значивших что-то для народа, были либо убиты, либо найдены мертвыми у какой-нибудь проселочной дороги. Хорошие индейцы умирали первыми. Они не доживали до старости. Эта моя тетушка-черепаха была одной из наиболее сильных в традициях женщин своего поколения. Потребуется немало времени, чтобы вернуть ее знания. На это понадобится целое поколение, а то и два.

Несмотря на то, что наши бабушка и дедушка так старались быть хорошими христианами, некоторые индейские верования наложили на них свою печать. Я помню, что когда была маленькой, если кто-то заболевал, дедушка Мур мог наполнить водой одно из тех корыт, что использовались для поения скота, и поместить туда живых уток. При этом он говорил: “Если эти птицы останутся в корыте и какое-то время будут там плавать, с больным все будет в порядке. Но если утки выпрыгнут, больному не получшает”. Он никогда это не объяснял, просто ожидал, что все примут на веру. Много позже, когда моя сестра Барбара потеряла своего ребенка, кое-кто из друзей и родственников провел для нее церемонию пейотля. Барб попросила нашу мать и бабушку прийти на церемонию, что они и сделали. Они должны были чувствовать себя неуютно в этом языческом вертепе, но, тем не менее, провели там всю ночь и вели себя так, будто всю жизнь посещали подобные ритуалы. Я уверена, они беспокоились о том, что про это может прослышать священник. Кроме того, я вспоминаю рассказы о том, что когда человек, живший в палатке позади нашего барака, заболел, дед позвал шамана, чтобы тот излечил больного и высосал из него злые яды.

Я жила простой жизнью в Хи-Доге до тех пор, пока меня не отправили в школу-интернат. Мы, дети, не страдали от той нищеты, в которой жили, поскольку просто не знали о ней. Немногие индейцы, жившие возле нас, существовали в тех же самых условиях, в таких же ветхих бараках с одной комнатой и грязными полами. Нам не с чем было сравнить нашу жизнь. Мы существовали в собственном вакууме. Мы не были злы, поскольку не имели представления о том, что где-то существует лучшая, более комфортабельная жизнь. Чтобы стать злым, нищета должна соприкоснуться с богатством, как например в случае с обитателями гетто, живущими в убогих квартирах но по соседству с богатыми в их роскошных апартаментах, что я наблюдала во время своих поездок в Нью-Йорк. Телевидение разрушило наивность, пробившись сквозь стену, отделявшую богатых белых от бедных цветных. “Ящик для идиотов” промывает мозги людям, но если они бедны и не белы, он кроме того еще и злит их, когда показывает им все те вещи, которыми они никогда не смогут обзавестись – прекрасные дома и машины, посудомоечные комбайны и микроволновки, весь этот дорогой хлам процветающей Америки. Я удивляюсь, неужели те, кто вкладывает миллионы долларов в рекламу, не имеют представления о ее революционном посыле.

Поскольку у нас не было электричества, у нас не было и “ящика для идиотов”, и поэтому мы не испытывали зависти. За исключением одного того случая в доме белой дамы, я никогда не встречалась и с расизмом во всевозможных его проявлениях, а тот один случай я не поняла полностью. Впрочем, из-за него я стала бояться белых людей, также как и из-за некоторых слышанных мною историй. Поскольку я избегала встреч с белыми, те мне не докучали. Я любила ту пищу, которая мне доставалась; я не знала иной, а голод – хороший повар. Я любила наш барак. Его перенаселенность давала мне чувство защищенности, подобное безопасности бытия в материнской утробе. Кроме дома той белой дамы я знала лишь те, которые были похожи на наш, за исключением заправочной станции, но она и не была предназначена для жилья. У меня была еда, любовь близких и спальное место, а также теплая пузатая печка для готовки, рядом с которой так уютно было зимой. Больше мне нечего было желать. В конце концов, у меня имелось нечто, чего нет обычно у белых детей – лошади для верховой езды. Неважно, насколько мы, Сиу, бедны, рядом всегда найдется несколько лошадей. В те времена, когда я была маленькой девочкой, вы могли купить себе хорошего пинто за десять долларов. Так что, сколько себя помню, я ездила верхом. Мне нравилось ощущать под собой лошадь, нравилось чувство власти, свободы, неистовости, нравилось чувствовать себя индейцем. Эти чувства разделялись всеми в резервации. Даже самые европеизированные Сиу до сих пор имеют лошадей. В детстве я никогда ничего особо не желала, за исключением собственной аппалузы, потому что увидела фотографию такой лошади в одном из журналов и влюбилась в нее. Быть может однажды, если еще поживу, я получу свою мечту.

Дедушка Мур умер в 1972. Он ушел мирно, во сне. Я была рада, что он так легко умер. Он был добрым, любящим человеком, трудолюбивым мусорщиком. Мне не хватает его. Мне не хватает бабушки. Они защищали нас, пока могли, но оказались не в силах защитить нас от школы-интерната.



[1] Чикано – американец мексиканского происхождения.

[2] OEO (Office of Economic Opportunity – англ.) – “Управление Экономической Возможностью”, федеральное агентство, созданное в 1960-х, как часть программы “Войны с бедностью”. Занималось распределением правительственных средств, направляемых на различные социальные проекты.

[3] “Sunkist” – крупная американская кампания по поставкам в т.ч. свежих фруктов и овощей.

[4] Непереводимая игра слов: на сленге турник – monkey bar – обезьяний брус.