Заключение

Мигель Леон-Портилья ::: Философия нагуа. Исследование источников

Мы уже неоднократно указывали, что в мистика-милитаристском плане религиозность ацтеков была на­правлена по пути «цветущей войны» и кровавых жертв, предназначенных сохранить жизнь Солнцу, которому угрожает пятый, последний, катаклизм. В этом смысле высшим идеалом ацтекских воинов было исполнение их миссии избранников Тонатиу (Солнца), которое нужда­лось в крови, чудесной жидкости, чтобы продолжать освещать весь Семанагуак (мир). Однако наряду с та­кими представлениями и действиями мы на протяжении всей этой работы убеждались, что существовали и дру­гие мнения многочисленных тламатиниме, которые под сенью Кетцалкоатла — символа мудрости видели смысл своей жизни в интеллектуальной деятельности. Таким образом, как показывают тексты, сосуществовали две различные и даже, пожалуй, противоречивые концепции Вселенной и жизни. Это не должно вызывать удивления уже хотя бы потому, что если обратиться к современной истории, то можно видеть, что подобное положение существует даже в наше время. Припомните только в ка­честве примера случай нацистской Германии, где также рядом с мистико-милитаристским мировоззрением со­существовала подлинно гуманистическая философская и литературная мысль, идеалы которой совершенно рас­ходились с идеалами нацистской партии.

Итак, принимая во внимание, что такое сосущество­вание гуманизма и варварства как бы присуще жал­кому состоянию так называемого разумного животного, и на основе того, что мы нашли в этом исследовании философской мысли нагуа, мы считаем, что пришло время оценить основное содержание, которое придало окраску и окончательно определило концепцию тлама­тиниме.

Для этого будем исходить из того, что, по всей веро­ятности, для тламатиниме было отправной точкой: бы­стротечность и непрочность всего существующего. «Даже яшма дробится, даже золото разрушается, даже перья кетцала рвутся...» Потому что, «действительно, это не та область, где делаются вещи: здесь ничто не зеле­неет...» «Мы только грезим, это только лишь как сон...»

Все это очень скоро поставило перед мыслью на­гуа два вопроса — первый практического характера, второй умозрительного: «на земле разве стоит за чем-либо гнаться?» и «неужели мы говорим здесь что-либо истинное?» И так как истина — это то, что дает основу вещам, то последний вопрос скоро разверты­вается в два других, более определенных и даже более актуальных: «Что все-таки составляет основу?» и «Неужели люди истинны"?» Или, другими словами, имеют ли основу и истинность вещи и люди, или они только как сон: как то, что грезится в момент пробуждения?

В космологическом плане вопрос часто формули­руется языком древних космических мифов и с чувством безотлагательности, вызванным возможностью катакли­зма пятого Солнца. С точки зрения человека, который, как видно, приходит на землю без «лица и хорошо сфор­мированного сердца», проблема его собственной истин­ности возникает еще более настоятельно, ибо заключает в себе его происхождение, его личность и конечную судьбу.

Долгими и глубокими были размышления ученых нагуа о возможной истинности Вселенной и человека. И самое удивительное, что вместо того, чтобы создавать бесчисленное множество гипотез, они сначала поставили себе вопрос, противостоящий верованиям их религии: возможно ли «сказать истину на земле»? Ибо, придав своей мысли ясную внефизическую направленность, они поняли, что если на земле все гибнет, все является сном, то «здесь не то место, где находится истина». Поэтому представлялось необходимым идти дальше того, «что осязается, что видимо», за тем, «что нас превосходит, область мертвых и богов».

Но каким путем можно туда добраться, чтобы найти «истинное»? Для этого была сделана попытка найти путь, который позволяет говорить на земле истинные слова. Религиозный путь жертв и подношений отвер­гается, ибо Даритель жизни всегда оказывается неумолимым. А путь рассуждений или адекватности мысли с реальностью вещей не был той формой, которая могла бы разрешить интересующие их вопросы. Поскольку здесь «все изменяется, гибнет и является сном», всегда останется без достоверного ответа вечный вопрос нагуа о потусторонности: «Сколько людей говорили о том, истинно ли там или нет»?

Таким образом, тламатиниме вплотную подошли к тому же самому всеобщему сомнению, которое привело некоторых из них к определенной позиции «эпикурей­ского» смирения, утверждающей, что единственно цен­ным является наслаждение и радость на земле.

Но перед этим положением интеллектуальной безна­дежности наконец сознательно появляется то, что стало характерным для тламатиниме ответом на проблему метафизического познания. Речь идет о чем-то вроде спа­сительной интуиции. Есть единственный способ произно­сить время от времени «истинное» на земле — это путь поэтического вдохновения: путь «цветка и песни». На основе метафор, возникших в самой глубине бытия, или, может быть, «происходящих из глубины неба», посред­ством «цветов и песен» можно каким-то образом усмо­треть истину.

Без всяких претензий и высокомерия, но с ясным со­знанием того, что это начало «цветка и песни», стал вы­рабатываться конструктивный аспект философии нагуа. В философском плане возникла высшая метафора Ометеотла (бога дуальности), изобретателя самого себя, космического зачатия-зарождения, Хозяина непосред­ственной близости, невидимого, как ночь, и неосязае­мого, как ветер, первопричины, поддержки и цели вещей и людей. Но какой более возвышенный «цветок и пес­ню» можно мыслить для выражения происхождения Вселенной, как не тот, который рассматривает ее в ка­честве результата таинственного и непрерывного ошгодотворения в лоне самого двойственного начала?

Ометеотл является одновременно «матерью и отцом богов», там «в своей бирюзовой темнице, в водах цвета голубой птицы, он тот, кто живет на облаках, на земле и в области мертвых, господин огня и года», он тот, «в чьей руке находится Анагуак». Зеркало ночи и дня, которое коптит и освещает вещи, которое дает им истин­ность и заставляет их исчезать «в область забвения». «Изобретатель людей, он тот, кто помещает их, как капли, в материнской утробе; тот, который держит на ладони своей руки людей и мир, и, перемешивая их, он развлекается и смеется»: Ометеотл, внефизическое по­нимание бога, на основе самого возвышенного и пре­красного, — на основе «цветов и песни».

Подобно сказанному относительно Ометеотла, осно­вы и истинности всего существующего, тламатиниме про­должали разрабатывать доктрину о человеке: «лицо и сердце», о его свободе и судьбе, о моральной доброте: «подходящем и правильном», чтобы закончить идеями о формировании «мудрого лица и сердца, твердого как камень». Дело в том, что, постигнув то, что мы назвали бы экзистенциальной ограниченностью человеческого су­щества, они почувствовали необходимость дать свет сво­ей жизни, обогатив ее единственным, что дает основу, — истиной, представленной как поэзия: «цветок и песня». Сердце человека выступает тогда застывшим:

Похититель песен, сердце мое,

где ты найдешь их?

Ты нуждающийся,

как рисунок хорошо принимай черное и красное (знание).

И, таким образом, ты, может быть, перестанешь нуждаться[436].

Именно с целью избегнуть этой ограниченности и по­чувствовать себя в центре своего мира стали размышлять ученые нагуа. И их окончательный ответ состоял в том, что «цветок и песня», которая помещает бога в сердце человека и делает его истинным, рождается и зеленеет в том, что сегодня мы называем искусством. В этом отношении примечателен уже цитированный текст, в ко­тором появляется фигура художника (тлакуило) как человека, достигшего желаемой цельности: он добился того, что бог вошел в его сердце (йолтеотл), это все равно что сказать, что он имеет истину и саму основу своего бытия. И, став тогда «обожествленным сердцем», он разговаривает со своим собственным сердцем, чтобы «обожествлять вещи», или создавать искусство, как бо­лее прозаически говорим мы теперь:

Хороший художник: кто познал

бога в своем сердце,

кто обожествляет своим сердцем вещи,

разговаривает со своим собственным сердцем...

Как будто бы он толтек,

воспроизводит окраску любого цвета[437].

Таким образом, художник и также певцы, скульп­торы, поэты и все, кто благодаря своему искусству удо­стаиваются звания толтека (художника), — это «обоже­ствленное сердце», можно сказать, почти провидец, ко­торый, именно потому что имеет свою истину в самом себе, и является создателем божественных вещей, тлайолтеувиани (который обожествляет своим сердцем вещи). Такой человек, осуществляя высший идеал уче­ных нагуа, часто был призван занимать также самые высокие должности, например директора Калмекак и верховного жреца Кетцалкоатла.

Поэтому не должно вызывать удивления, что это же­лание истины как основы собственного бытия, и знания «того, что нас превосходит», прививаемое избранной части молодежи нагуа, пробудило в их сердцах стремле­ние приобрести твердость и свет Ометеотла. Изучая божественные песни, созерцая небеса и «упорядоченное движение светил», восхищаясь живописью и скульпту­рой, они вызывали в себе творческое вдохновение. Они активно, посредством «цветка и песни» стали видеть мир и человека, они убеждались, что «только это успо­каивает и услаждает людей».

Создавая свои собственные удивительные рамки для созерцания мира, молодой тламатини. изображает свое существование как источник, откуда ключом бьет вдохновение:

Кто я такой?

Я живу летая, я певец цветов,

слагаю песни,

бабочки пения

пусть распускаются из моей души,

пусть наслаждается ими мое сердце[438].

Позволяя возникать в самом себе «бабочкам пения», тламатини начинает говорить «истинное» на земле. И живописец — «художник черных и красных чернил» со своей стороны «обожествляет», сообщает истинность вещам. Точно так же скульптор, который гравирует на камне знаки измерения хода времени или богатые клубки образов, представляющих богов и мифы. Все: философы, художники, музыканты, скульпторы, архи­текторы и астрологи — в сущности ищут свою собствен­ную истину, истину Вселенной, которая может быть вы­ражена только цветами и песнями.

Поэтому во всех областях культуры нагуа мы всегда обнаруживаем элементы искусства: «обожествление ве­щей» как решающего фактора. Теперь мы понимаем, что поскольку красота является чем-то божественным и вместе с тем истинным, действительно укоренившимся, то вся философская мысль нагуа вращалась вокруг эстетической концепции Вселенной и жизни. Знать истину означало для тламатиниме выражать с помощью «цветов и песен» скрытый смысл вещей так, как позво­ляло им это чувствовать их собственное обожествленное сердце.

Культура и философия, построенные на метафорах, не раскрывали полностью таинство, но заставляли человека чувствовать, что прекрасное является, может быть, един­ственно реальным. Они как мысль и как тенденция одно­временно претендовали на то, чтобы дать мудрое лицо человеческим существам, возбуждая в них страстное же­лание похищать песни и красоту. В своем стремлении к красоте нагуа увидели, что, придавая красоту, хотя бы на один момент, вещам, которые затем пропадают, исче­зают, и гибнут, может быть, удастся вложить истину в собственное сердце и в мир.

Таковой, на наш взгляд, была душа философской мысли нагуа, концепции, которая по своей сущности мо­жет оказаться пригодной и для такого истерзанного мира, как наш. «Цветок и песня» — это путь человека, который, сознавая свою собственную ограниченность, не согласился молчать о том, что может придать смысл его жизни.

Исходя из этого, тламатиниме увидели свой мир и создали свою культуру. В период, когда их техника была в зачаточном состоянии, дух нагуа сумел подняться до высот математического мышления, с помощью которого они созерцали «движение светил по небесным дорогам», и до самых высоких вершин философской мысли, которая позволила им увидеть и понять свою жизнь посредством «цветов и песен». Но именно то, что они были пленниками, влюбленными в светила и пре­красное, оказалось главной причиной их разгрома во времена конкисты. Как будто бы изменяющийся в таинственной диалектике мир тлалтикпака задумал мще­ние, культура метафор и чисел была разрушена ору­жием железа и огня. Она исчезла как сон: «их оперенье кетцала разорвалось, их работы из яшмы разлетелись на куски...» От них осталось только воспоминание. Па­мять о прекрасном мире: одухотворенном и истинном до тех пор, пока красота его не вернулась в место своего происхождения, в мир того, «что нас превосходит», пока ученые не были унижены, кодексы сожжены, а скульп­туры и дворцы не превращены в горы бесформенных камней.

Можно утверждать, что среди нагрянувшего извне несчастья человеческое формирование нагуа — «мудрых лиц и твердых сердец» — сохранило свое величие до конца. Тламатиниме в последнем выступлении перед Кортесом и двенадцатью первыми монахами, глядя на свою разрушенную культуру, не колебались и заявили после изложения своих доводов: «Если, как вы говорите, наши боги умерли, дайте нам умереть...»[439]

Итак, тламатиниме, живя в своем мире и умея уми­рать в нем, любили свою культуру. Это последний урок чудесного народа, открывшего для мысли путь «цветов и песен».


[436] «Ms. Cantares Mexicanos», fol. 68, r. (пр. I, 91).

[437] «Textos de los informantes indígenas» (ed. facs. de Paso y Troncoso), vol. VIII, fol. 117, v. (пр. I, 88).

[438] «Ms. Cantares Mexicanos», fol. II v. (пр. I,.77).

[439] «Colloquios y doctrina...» (Ed. W. Lehmann), p. 102, líneas 925—927 (пр. I, 20).