Сообщение об ошибке

Notice: Undefined variable: n в функции eval() (строка 11 в файле /home/indiansw/public_html/modules/php/php.module(80) : eval()'d code).

Писатель должен отстаивать справедливость

Сборник ::: Приглашение к диалогу. Латинская Америка: размышления о культуре континента ::: М. Отеро Сильва

МИГЕЛЬ ОТЕРО СИЛЬВА: «ПИСАТЕЛЬ ДОЛЖЕН ОТСТАИВАТЬ СПРАВЕДЛИВОСТЬ»[79]

—Я по профессии журналист и в течение 50 лет зани­мался тем, что расспрашивал других; теперь я готов ответить на все вопросы — так вы отыграетесь за тех, кого я мучил все эти 50 лет...

— Многие из присутствующих здесь уже прочли ваш последний замечательный роман «Лопе де Агирре, Князь Свободы». Поэтому хотелось бы начать с него. В частности, драматургические фрагменты, включенные в роман, имеют народное происхождение или написаны вами?

— В романе использована театрально-драматургическая форма. Основой для нее послужило народное творчество, а конструкция создана мной. Вы могли заметить, что первая драма — это греческая трагедия, написанная в стиле Эсхила или Софокла, но с элементами фольклора. Вторая драма наве­яна шекспировским «Макбетом», но и здесь я использую эле­менты народного творчества. И наконец, последняя драма, повествующая о смерти Агирре со слов летописцев, очевид­цев его жизни, написана в современном стиле, как могли бы написать Сартр или Камю. И во всех трех изначальным мате­риалом, ориентиром и документальной основой являются летописи и народные легенды, повествующие об этих событи­ях.

—Значит, есть венесуэльские народные драмы, посвя­щенные Лопе де Агирре?

—Нет, нет. Есть драма о Лопе де Агирре, написанная в конце прошлого века одним, на мой взглдд, заурядным колум­бийским поэтом-романтиком — не помню его имени.

Агирре посвящено множество книг, и мне потребовалось пять лет, чтобы ознакомиться с ними и понять, каким показан этот герой или антигерой, ибо история только клеймит его, представляя преступником и злодеем. Я же показываю его освободителем.

— В книге есть довольно пространное примечание, напи­санное неким автором, причем с оттенком иронии.

— В нем использованы достоверные материалы — я при­вожу высказывания тех, кто обрушивался на Агирре с нападками, поносил его; правда, я не указываю имен этих авторов, иначе роман получился бы чересчур наукообразным. Но все высказывания принадлежат реальным людям.

— Таким образом, тонка зрения, высказанная автором примечания, есть ваша точка зрения?

— Да, это моя точка зрения, автор примечания — я сам.

— Скажите, при написании одной из драм романа вы намеренно ориентировались на Шекспира или это было ско­рее интуитивное восприятие?

— Три драмы, включенные в роман, имеют особый смысл... Прежде всего первая — месть, погоня за человеком по пустынным просторам Перу, чтобы отплатить ему за оскор­бление и нанесенную обиду, — во всем этом, как я уже гово­рил, есть много от греческой трагедии. Убийство главаря отрада Педро де Урсуа, описанное во второй драме, имеет сходство со смертью короля от руки леди Макбет — здесь есть связующая нить, возникшая не без моего участия. А последняя драма во многом напоминает современную траге­дию. В романе наличествуют всевозможные формы: драма, поэзия, другие элементы — пожалуй, их даже чересчур много для одного произведения. Однако эти трагедии — и я очень рад, что вы обратили на них внимание, — являют собой три кульминационных момента в жизни Агирре. Но я не хотел изображать их так, как это сделали другие, и потому ис­пользовал драматургическую форму.

— Нам кажется, это дало нужный эффект.

— Вам так кажется? Большое спасибо!

—Есть в Венесуэле народные легенды о Лопе де Агирре?

— Очень много. И хотя Агирре жил в XVI веке, ему создали такую прочную репутацию разбойника, что его злове­щий образ переходил из поколения в поколение. До сих пор детей пугают: «Агирре идет!» И когда не могут объяснить какое-нибудь атмосферное явление, например молнию, гово­рят: «Это душа Агирре!» Так что и сейчас еще жива история человека, которого церковь и монархия превратили в символ высшего зла.

—Но так или иначе он был преступником.

— Преступником? Знаете ли, в те времена каждый был преступником. Это был XVI век, время конкисты, и люди убивали друг друга. Вопрос в том, за что убивали. Агирре убил семьдесят два человека, более шестидесяти из них — офи­церы армии короля Филиппа II. Еще он убил четырех свя­щенников. Плохо, что он убил трех женщин, — этого я не могу ему простить.

— В вашем романе ставится два взаимосвязанных вопро­са: борьба за свободу и цена этой борьбы, цена, насколько мы понимаем, достаточно высокая. Вы рассматриваете эту про­блему именно потому, что на всем протяжении латиноамери­канской истории вопрос ставится примерно в таком ключе?

— В XVI веке еще не ставился вопрос о независимости Америки. Мне кажется, Агирре поднимает его. Когда он говорит что собирается основать в Перу королевство, независи­мое от Филиппа II, и пишет дерзкое послание испанскому королю, когда его люди клянутся вести борьбу за освобожде­ние Перу, именно тогда раздается первый голос, заявивший, что Америка не должна быть испанской колонией, ибо она создана людьми, сражавшимися за нее. Конечно, Агирре не ставил перед собой проблему освобождения индейцев, ибо вообще не мыслил такими категориями, просто он считал, что в странах Америки должны править конкистадоры, те, кто эти страны завоевал. Позднее серьезнее к этому отнесется Тупак Амару, который беспокоился о судьбе коренных жителей Перу. Однако первым, кто сказал, что Америка не должна быть испанской колонией, что ей суждено иметь своих прави­телей, был Агирре. И этого человека осудили все историки! Ведь историю пишут победители, а победителями были испан­ский король и католическая церковь. И всю историю Америки с XVI века до обретения ею независимости пишут монархи­сты и священники, они-то и осудили его, изобразили чудови­щем.

— Любую идею надо было отстаивать в кровавой борьбе. Но как бы то ни было, знак Агирре — это знак Люцифера, восставшего ангела, не так ли?

— Боливар, сражавшийся не под знаком Люцифера, а под знаком независимости Америки, тоже вел войну не на жизнь, а на смерть, и при этом погибло множество людей. Но поскольку Боливар победил и историю Боливара писали мы, освобожденные венесуэльцы, то он предстает почти что анге­лом.

— Однако Лопе де Агирре чувствует себя восставшим ангелом...

— Да, он — восставший ангел. И он говорит: «Я буду вершить справедливость, ибо я гнев божий». Господь из Вет­хого завета был гневен, и Агирре это нравилось в боге.

— Думается, что линии ваших романов «Когда хочется плакать, не плачу» и «Лопе де Агирре, Князь Свободы» — проблема борьбы за свободу и цена такой борьбы. Это уже несколько в духе Достоевского: вопрос о том, где npoxoдит грань, что можно и что нельзя. Нам кажется, что в рамках дискуссии, разгоревшейся в Латинской Америке в 60-х годах, о партизанской войне, о насилии, лучшим художественным ответом был ваш роман «Когда хочется плакать...»

—Писателю нелегко говорить о своем творчестве, очень нелегко. Я считаю, что все мои романы — это своего рода романы-свидетельства того, чему я сам очевидец, так как был участником борьбы с диктатурой Гомеса. Разрушение венесу­эльских городов, малярия, гражданская война — об этом мой роман «Лихорадка». Затем происходит создание новых поселений, куда приходят нефтедобытчики, империалистические компании, стремящиеся изуродовать душу венесуэльца, воз­никают концентрационные лагеря — об этом я пишу в романе «Город в саванне». «Когда хочется плакать, не пла­чу» — это уже о всплеске партизанской борьбы, о бунтарству молодых людей, одни из которых восстают по вполне оправ­данным причинам, другие — без оных. Может показаться странным, что в своей шестой книге я углубляюсь в XVI век это кажется неожиданным, например, критикам. И все же, на мой взгляд, здесь есть своя логика.

Дело в том, что надо отстаивать справедливость: человек боролся за свободу, а его образ исказили, историки неверно истолковали его, и, хотя это было давно, я считаю себя обязанным восстановить справедливость, тем более что эта личность меня увлекла. Несколько странно? Ведь я обличи­тель XX века и вдруг перескакиваю в XVI столетие, чтобы защитить оклеветанного человека. И все же, на мой взгляд, здесь нет непоследовательности.

— Пожалуй, это поиски истоков, и в этом нет ничего странного. Просто замечательно, что вы, будучи очевидцем нашего столетия, обращаетесь к истокам. Это чрезвычайно интересно, и было бы не совсем точно утверждать, что вы лишь писатель свидетельствующий. Ведь в романе «Когда хочется плакать.,.» вы ставите проблему, которую предстоит решать самой истории — и людям, читающим вашу книгу.

— Я не предлагаю никакого решения.

— Как вам в «Лопе де Агирре...» удалось добиться стили­зации языка под XVI век? В русской литературе есть подоб­ные примеры, например прекрасный роман «Петр I» Але­ксея Толстого.

— Единственное, что в романе написано на староиспан­ском языке, — письмо Агирре королю Карлу V. Если бы вся книга была на староиспанском языке, ее не смогли бы читать — это было бы утомительно. Поэтому я создаю некую стилизацию под староиспанский язык, используя некоторые слова той эпохи. Что касается письма Карлу V, то его я придумал сам — ведь нам известны лишь три письма Агирре: Филиппу II, губернатору Венесуэлы и губернатору острова Маргарита, — а также документ о независимости Америки, написанный им в глуши амазонской сельвы. Я располагал этими четырьмя документами и воссоздал еще одно, весьма пространное письмо Карлу V, так как мне необходимо было рассказать о том периоде жизни Агирре, о котором не рассказал ни один историк. Письмо это написано на языке XVI века. Разразился скандал: Академия истории Перу заявила, что письмо подложное и что я сам его сочинил. А Академия истории Венесуэлы ответила, что письмо под­линное, ибо я честный писатель и не способен на подлог. Но я действительно сочинил это письмо, так что перуанцы были правы.

Письмо Карлу V — самое трудное для перевода место в книге. Что касается остального, то в переводе следует пере­дать аромат XVI века, не прибегая к языку того времени, чтобы книга была доступной широкому читателю.

Что, на мой взгляд, совершенно непереводимо, так это поэзия. Кто по-настоящему перевел Маяковского, Пастер­нака на испанский язык? Никому это не оказалось под силу.

Я говорю о Маяковском и Пастернаке еще и потому, что они творят поэзию из самого языка. Строят ее не только на понятиях, но и на речи, на звучании языка. А потому их так трудно переводить. И это, конечно, огромная потеря.

Я очень хотел бы познакомиться с поэзией Маяковского на испанском языке. Мне приходилось читать кое-что на ита­льянском, есть действительно хорошие переводы Маяков­ского и на французский — Луи Арагона и Эльзы Триоле. А вот на испанский хороших переводов нет.

— Как вам удается совмещать труд романиста с поэзией?

—Прежде всего я не поэт и не романист, а юморист. У меня есть юмористические сборники, например «Голубая черепаха». Мною было написано театрально-юмористическое переложение «Ромео и Джульетты» Шекспира, поставленное в Венесуэле и долгое время не сходившее с подмостков.

Когда я начал писать стихи, в нашей группе «поколения 1928 года» меня считали поэтом. И вдруг столько всего про­изошло в моей жизни и в жизни нашей литературной группы, что я счел себя обязанным рассказать об этом подробно. Однако размах моих поэтических крыльев был недостаточ­ным, чтобы поведать обо всех событиях поэтическим словом. Я попытался написать роман «Лихорадка». Он пользовался большим успехом у читателей. В действительности я — поэт, пишущий романы...

— А сейчас вы не пишете стихов?

—Нет, это мой осознанный грех: мне следовало бы писать стихи, а не романы, но...

—Знаете ли вы, что первым вашим произведением, пере­веденным в СССР, было стихотворение, напечатанное в газе­те «Известия» в 1930 году?

— Если не ошибаюсь, в 1930 году «Известия» опублико­вали мое стихотворение под название «Войско», призывавшее солдат восстать против полковников и генералов Гомеса. Его напечатал в своем журнале Рубен Мартинес Вильена на Кубе, а затем «Известия» опубликовали перевод этого стихотворе­ния.

— Не так давно мы здесь принимали Габриэля Гарсиа Маркеса и долго беседовали с ним о его романе «Осень патриарха». И он сказал слова, чрезвычайно нас заинтересо­вавшие. Он сказал, что Гомес «был личностью настолько яркой, что венесуэльцы не смогли устоять перед искушением и реабилитировали его как выдающегося венесуэльца... не забывая его зверств, его жестокости, всего того, что он натво­рил, они все-таки стараются помнить и то, что в характере этой личности было национальным». Это так?

— Габриэль Гарсиа Маркес — мой большой друг; нас свя­зывает братская дружба, и к тому же я преклоняюсь перед его литературными творениями. Я считаю его одним из самых замечательных представителей нынешнего движения за обновление латиноамериканского романа. И «Осень па­триарха», вызвавшая множество споров, кажется мне великой книгой. Что же касается личности Гомеса, то он совершенно не прав. Гомес был монстром, державшим нашу страну в страхе, убившим и замучившим тысячи и тысячи венесуэль­цев, чудовищем, которое правило нашей страной наиглупей­шим образом. Нет такой семьи, которая не пострадала бы от своеволия этого диктатора, одного из самых кровавых в исто­рии Латинской Америки. Я тоже мог бы сказать, что все ко­лумбийцы чтят архиепископа Боготы, потому что они католи­ки и каждое воскресенье ходят в церковь. Это было бы столь же несправедливо, как слова Гарсиа Маркеса о том, что мы реабилитировали Гомеса. Нет, мы ненавидим даже память о нем. Так что я абсолютно не согласен с моим большим другом Габриэлем Гарсиа Маркесом.

— Может быть, Гарсиа Маркес находился под влиянием отдельных публикаций, появившихся в Венесуэле — прежде всего в журнале «Ресумен» — в связи с годовщиной смерти Гомеса. Там проскальзывали подобные нотки... Но все-таки важно, что Гарсиа Маркес указывал на черты народности в этом диктаторе: конечно, он был жесток, и за по его ненави­дели, но в нем была эта специфическая черта латиноамери­канского диктатора...

— Венесуэльская олигархия — мы ведь говорим о Вене­суэле — не произвела на свет собственного каудильо. Паэс, человек не столь жестокий, как Гомес, ставший героем борьбы за независимость и первым венесуэльским диктато­ром, был простым поденщиком, батраком. И олигархия сде­лала его своим лидером. То же случилось и с Гомесом, бывшим крестьянином. Иными словами, защитники интере­сов олигархии были людьми отнюдь не знатного происхожде­ния.

—Может быть, именно потому в невежественном народ­ном сознании и возникает миф об «отце родном» из народа? Именно это чрезвычайно беспокоит Гарсиа Маркеса — миф о людях, вершивших ужасные злодеяния и все же овеянных ореолом. Ведь и в романе Артуро Услара Пьелри «Заупокой­ная месса» показан диктатор, наделенный чертами, не совсем чуждыми темным массам.

— Услар Пьетри — великолепный писатель. Однако он никогда не отличался левыми взглядами, и его представление о        Гомесе в корне отличается от моего. Это очень трудно — пострадать от Гомеса и не ругать его. Услар не защищает его, но и не ругает. Он ведет тему Гомеса с кажущейся ему объек­тивностью. Не знаю, я не хотел бы плохо отзываться об Усларе, ведь он один из лучших писателей Венесуэлы. Если бы вы меня спросили о любом другом романе Услара... но с концепцией этого романа я согласиться не могу, потому что такого человека, как Гомес, нельзя рассматривать «объектив­но». Можно «объективно» рассматривать Франко? Муссолини или Гитлера? Нельзя!

Известно, что у парагвайского диктатора Франсиа были положительные стороны. По сути, он был цивилизатором своей страны; поэтому с ним все не так просто. А Гомес никаким цивилизатором не был. Он пытался подкупить боль­ших писателей, а тех, кто не пошел на подкуп, убил или бросил за решетку. Он предложил интеллигенции сделку: или вы будете служить мне, или вас ожидают тюрьмы, изгнание, смерть.

— Такое случилось с Ромуло Гальегосом...

— Гальегос был одним из тех, кто отказался служить ему. Среди них были Хосе Рафаэль Покатерра, Руфино Бланко Фомбона, Франсиско Пиментель, Леонсио Мартинес и многие другие.

—И ваше поколение?

— И наше поколение, разумеется, тоже. Множество людей погибло в тюрьмах, даже католические священники, не подчинившиеся диктатору. В этом он не допускал никакой «дискриминации».

— Литературоведы, посвятившие себя изучению латино­американской литературы, часто обсуждают один вопрос: феномен Борхеса.

— Сложнейший вопрос.

— Дело в том, что с этой проблемой мы сталкиваемся не столько в плане дискуссионном, сколько в практическом. Ска­жем, на наш взгляд, антология современного латиноамери­канского рассказа без Борхеса...

—...немыслима.

—Итак, с одной стороны, без его имени невозможно представить себе литературу Латинской Америки, а с дру­гой — как объяснить его консерватизм?

— Хорхе Луис Борхес — человек крайне правых взгля­дов, он выступал в защиту диктатур. Он говорит иногда чудо­вищные вещи. И одновременно это один из крупнейших писателей, рожденных Латинской Америкой и испанским язы­ком в XX веке. Проза у него замечательная, современнейшая. В истории мировой литературы это хотя и редкий, но не един­ственный парадокс такого типа. Я понимаю, в чем заключа­ется ваша проблема: советский читатель знает, что подавля­ющее большинство представителей творческой интеллиген­ции Латинской Америки принадлежит к демократическим, прогрессивным силам. И вдруг — «феномен Борхеса»? Види­мо, вам следовало бы публиковать его произведения с предис­ловием или комментариями, где пояснялось бы то, что мы, латиноамериканцы, уже знаем об этом «феномене», об этом исключении из общего правила.

— А как бы вы объяснили взгляды перуанского писателя Марио Варгаса Льосы?

— Я лично знаю Варгаса Льосу. Сегодня он действительно находится на позициях сближения с буржуазной идеологией. Это так. Но я не думаю, чтобы он стал человеком, посвя­тившим себя борьбе с социализмом. И уж никакой он не профессиональный антикоммунист — вопреки появля­ющимся иногда сообщениям репортеров. Это человек, кото­рый вначале даже поддерживал кубинскую революцию. Он активно выступает против диктатур, подписывает все доку­менты, осуждающие Пиночета. Это интересный, очень образованный человек, писатель, который создал прекрасные гуманистические романы. Но с идеологической точки зрения он находится на центристской, буржуазно-демократической позиции.

— Нам кажется, что из великих русских писателей пред­почтение вы отдаете Достоевскому. Каково значение его про­изведений для вас и вообще для латиноамериканского рома­на?

— Действительно, из всех русских, если не мировых, писа­телей именно Достоевский вызывает у меня наибольшее пре­клонение. Когда я был еще ребенком, родители читали Досто­евского; «Записки из мертвого дома» — одна из первых книг, прочитанных мною, затем — глубоко меня потрясший роман «Преступление и наказание», — в общем, особое воздей­ствие на мое воспитание в юности, в лицейские годы оказал Достоевский. Я полюбил его за глубину человечности, за его героев, людей самых грустных, больше других обиженных жизнью, за тот дух справедливости, которым наделены его герои. И хотя Достоевский писал как очевидец, а не как проповедник, он, в силу своей веры в религию страдания, искал наиболее страждущих, чтобы сделать их душой своих книг. Таким образом, влияние Достоевского на латиноамери­канских писателей моего времени объяснялось прежде всего темой и героями его произведений. Позже мы осознали, что, кроме того, он был новатором романа, революционером мировой литературы. И что после Сервантеса с его «Дон Кихотом» не было другого человека, который, подобно Досто­евскому, достиг бы в романе столь необычайных высот и глубин.

Вы вынуждаете меня читать лекции, а я не люблю читать лекции по литературе. Но вы задали мне столь личный и столь прямой вопрос, что я не мог на него не ответить.

— А Толстой?

— Толстой — великий писатель. Но, понимаете, Толстой не был для нас столь близким, как Достоевский. Мир Толстого, его герои, высший свет, наполеоновская война были для нас предметом восхищения в силу чувств, которые крылись за всем этим, но человек Толстого не был нам столь понятен, как человек Достоевского.

— У нас сложилось такое впечатление, что многие извест­ные латиноамериканские писатели стали все чаще обра­щаться к темам, удаленным во времени. Иными словами, вер­нулись к истории. Не считаете ли вы, что подобная тенденция имеет место в современной латиноамериканской прозе как признак поисков истоков культуры?

— Возможно, это так. Я об этом специально не задумы­вался. Но обратимся к Карпентьеру. Это был человек вселен­ской культуры. Но по его убеждению, все, что приносили новые европейские течения, начиная с сюрреализма, уступало по силе воображения и необычности чудесного тому, что давал наш континент. Карпентьер обратился к его жизни и истории, так как с самого начала понимал это. Астуриас обра­щался к еще более давним эпохам — ко времени Колумба. Действительно, латиноамериканские писатели занимаются поисками корней нашей истории. Однако я не думаю, будто это делается намеренно — ведь нельзя же утверждать, что все разом договорились писать исторические романы. Про себя я не могу точно сказать, когда мне вздумалось сесть за истори­ческий роман о Лопе де Агирре.

— Речь идет не об истории как таковой, а об опреде­ленном подходе к действительности, скажем увиденной сквозь призму истории, когда писатель, думая о сегодняшнем дне, обращает свой взор к истории, которая дает ему больше материала для постановки проблемы в философском плане, подобно тому как греческая мифология обрела актуальность со временем, иными словами, отойти от сегодняшнего, чтобы увидеть его шире, — как вы считаете?

— Все зависит от того, как ставить вопрос. Меня, напри­мер, спрашивали: «Возможно, латиноамериканские писатели поняли, что континентальная литература еще очень молода и что вся предшествующая ей эпоха, заслуживающая освеще­ния, еще никем не описана, ибо некому было о ней расска­зать?» И это тоже правильно. Речь идет о восполнении про­бела в освещении целого исторического периода, о котором никогда не рассказывали прозаики, о котором писали лишь плохие, несостоявшиеся историки, шедшие на поводу у реак­ционной идеологии.

— Когда легче писать романы: в молодости, при наличии больших сил, или в зрелом возрасте, при наличии богатого опыта?

— В молодости легче. Однако это не значит, что в моло­дости создается лучшее. Есть писатели, у которых первый роман получается плохо, зато в последующих они набирают силу, у других писателей наоборот. Здесь невозможно гово­рить о норме: как почти во всем, что связано с литературой, нет общей закономерности. Есть писатели, проектирующие свой роман, как архитектор здание: в нем будет столько-то глав, столько-то страниц, такие-то ситуации. А другие просто запираются в комнате и пишут роман, как, например, это делал Горький, который не «проектировал» свои произведе­ния. А вот Эдгар По, напротив, «проектировал» свои творе­ния, разрабатывая их, как инженерный план. И оба они — крупные писатели. Так что у каждого писателя своя манера творить и свое время для работы.

У меня нет общего правила. Я — нечто среднее между теми, кто «проектирует» свое произведение, и теми, кто пишет сразу.

— Вы много думаете над формой построения романа?

— Пожалуй, да. Но возьмем такого писателя, как Хуан Рульфо. Я очень хорошо знаю его, мы часто и много с ним беседовали. И все же как писатель он для меня загадка: за всю жизнь написал две небольшие книги в триста страниц — «Педро Парамо» и «Равнина в огне», — но книги непревзой­денные! И больше ничего не написал. Вдруг напишет новый шедевр — кто знает?

— Что вы думаете о романе Аугусто Роа Бастоса «Я, Верховный»?

— Замечательный роман, результат упорного, неустанно­го, честного труда скромного, самоотверженного и талантли­вого человека.

— Его уже блестяще перевели на русский язык.

— Я рад, что вы спрашиваете меня о книгах, которые мне нравятся.

— Критика много говорит о теме диктатора в латиноаме­риканской романистике последнего десятилетия. Каково ваше личное мнение об этом явлении?

— Я расскажу вам об одном любопытном случае. Не помню точно где, кажется в Мексике, как-то встретились Фуэнтес, Кортасар, Гарсиа Маркес, и кто-то из них, по-моему Фуэнтес, предложил создать книгу о латиноамериканских дик­таторах. Коллективную книгу, где каждый из нас написал бы главу о диктаторе своей страны. Фуэнтес описал бы жизнь Порфирио Диаса, Гарсиа Маркес — какого-нибудь из колум­бийских диктаторов прошлого века, Варгас Льоса — Легиа, Отеро Сильва — Гомеса, Роа Бастос — Франсиа, Карпен­тьер — Мачадо, Кортасар создал бы вымышленный образ диктатора, в чем-то похожего на Рохаса[80]. В общем, сколько писателей, столько диктаторов. Мне сообщили об этом в Венесуэлу и попросили написать главу о Гомесе. Разумеется, я так и не написал о Гомесе, потому что не могу писать о нем: я слишком ненавижу его... Варгас Льоса тоже не написал, Фуэнтес, выступивший с этим предложением, тоже ничего подобного не сделал. А некоторые написали, но не главы, а книги. Так появились «Я, Верховный», книга Карпентьера «Превратности метода», где показан диктатор, наделенный определенными чертами Мачадо, затем «Осень патриарха»... Таким образом, по меньшей мере три книги явились след­ствием того разговора. Но едва ли можно утверждать, будто весь латиноамериканский роман взял курс на создание образа диктатора.

— Габриэль Гарсиа Маркес тоже рассказал нам эту исто­рию. С одной маленькой деталью он сказал: «А я остался без „своего диктатора». Так возник патриарх как нечто обоб­щенное.

— И у Карпентьера в герое его «Превратностей метода» тоже обобщены черты Мачадо, венесуэльского диктатора Гусмана Бланко, других каудильо. Единственной книгой, где описан реальный диктатор, стал «Я, Верховный». Так что если кто и сдержал свое слово до конца, так это Роа Бастос.

Еще я хотел бы рассказать вам о своей работе над книгой Пабло Неруды «Признаюсь: я жил», которую считаю очень важной для себя.

Я много работал над составлением этой книги. Известно, что Неруда оставил ее незаконченной. Он собрал для своих мемуаров огромное количество материалов: газетные статьи, записи, письма, собственные публикации, кое-что продикто­вал секретарю. Все это в беспорядке хранилось у него дома. Когда произошел фашистский переворот, Неруда собирался уехать в Мексику и продолжить работу над книгой. Президент Мексики прислал за ним в Сантьяго самолет ВВС, и Неруда уже был готов к отъезду. Но ему стало хуже, его отвезли в больницу, где он и умер.

Готовясь к отъезду, Неруда собрал все материалы в боль­шой пакет. Перед смертью он передал его своей супруге Матильде с условием, что доработкой книги займусь я. Вдова отдала все материалы на хранение в венесуэльское посоль­ство, и их по дипломатическим каналам переправили в Венесуэлу, куда она приехала вскоре для работы над мемуара­ми. На протяжении нескольких месяцев мы трудились с ней у меня дома, готовя книгу к публикации.

Это был очень нелегкий труд, ибо книга представляет собой литературное повествование, где воспоминания о дет­стве и отрочестве перемежаются с политическими коммента­риями, путевыми заметками и тому подобным. Я не приписал ни единой строчки. Я лишь плел кружева, расставлял все по местам, и, когда у меня возникали затруднения с названием главы, я брал нерудовскую фразу или строку из его стихотво­рения и ставил ее в качестве названия, чтобы ничего не добав­лять от себя. Дал только название — «Признаюсь: я жил».

Книга заканчивается описанием событий уже после пере­ворота в Чили. Не случайно пиночетовская хунта заявила, что последнюю главу написал я сам: ведь в ней осуждается путч и фашизм. Однако в заявлении хунты нет ни слова правды: Неруда писал эту главу своей рукой, всю — от начала до конца, лишь кое-что продиктовал своему секретарю Омеро Арсе. Такова история создания этой книги.


[79] Встреча с советскими критиками и переводчиками в Москве в 1981 г.

[80] ...в чем-то похожего на Рохаса. — Рохас Пинилья, Густаво (1900—1975) — президент Колумбии в 1953—1957 гг.